— Я тут слыхал базар вертухаев. Про нашу зону. Типа мест нет. В каждой гребаной камере по насильнику. Небось потому он и здесь. Им его больше некуда впихнуть.
Малосрочник раздраженно пнул ногой гравий. Белая пыль на фоне голубого неба. Он отшвырнул окурок в белое облако, огонек еще тлел секунду-другую и медленно погас.
— Сконе.
— Да.
— Сюда смотри.
Сконе обернулся к нему:
— Да?
— Тебе задание.
— Чё ты, блин, несешь?
— Тебя вроде ждет шестичасовая увольнительная. Так?
— Так.
— Без конвоя. Так?
— Так.
— Стало быть, ты знаешь, что делать. Разыщешь приговор Аксельссона.
— Да не могу я, блин. У меня другие планы. Шесть жалких часов, а у меня, мать вашу, невеста есть.
Малосрочник расхохотался.
— Забудь про это, Сконе. Идиотам, которые удваивают ставку в футболе после ничейного первого тайма, вякать не полагается.
Он указал на них пальцем, сперва на Сконе, потом на Хильдинга, потом снова на Сконе.
— Хильдинг-Задиринг, ты, будь добр, выясни личный номер Аксельссона, передашь его Сконе, а он, с этим номерком в клюве, использует завтра свою увольнительную, чтобы двинуть в стокгольмский суд и добыть там приговор. И всем по яйцам. Всем по яйцам.
Хильдинг до крови разодрал болячку на носу, долго откашливался, но Малосрочник не дал ему рта раскрыть:
— Никакого базара. За дело.
Леннарт Оскарссон стоял в кабинете у окна, выходящего на прогулочный двор и футбольное поле. Смотрел, как взрослые мужики, которые угрожали, истязали, убивали, лежат на солнце за своими воротами и тяжело дышат. Он узнал Малосрочника и его холуев, видел, как они глядят на Хокана Аксельссона, гуляющего по посыпанной опилками дорожке. Оскарссон беспокойно сглотнул, он предупреждал Бертольссона, нельзя помещать педофила среди обычных заключенных, это наверняка плохо кончится. Он уже видал такое, и только тот, кто не жил в этой странной реальности, мог думать иначе.
Сам же он находился при смерти. С минуты на минуту умрет.
Две его жизни стремительно сокращались. Они как бы истребляли одна другую, пожирали, а не обогащали; два раскрытых объятия, две страсти, две любви — всё вот-вот кончится.
Сейчас Нильс сидел перед ним. Раньше они поддерживали друг друга. Признавали, что нуждаются друг в друге. Потом Нильс предъявил ультиматум.
Леннарт понимал. Дело не в этом. Жить одиноко, быть для кого-то близким, никогда по-настоящему не принадлежать к обществу, он понимал и всегда сознавал, что рано или поздно они окажутся именно в таком положении, с мерзким ультиматумом между собой.
Он снова повернулся к окну. Скользнул взглядом по домам за стеной, стандартным секционным постройкам. Там он жил. Там была целая жизнь. Жена, которую он всегда любил.
Нильс тоже встал, прислонился к его спине. Другая жизнь. Мужчина, рядом с которым он хотел состариться.
У него не осталось сил постоянно носить с собой эту ложь.
Он знал.
Завтра лгать больше не придется.
Шлюха кричала, когда он снимал с нее красные туфли. Он прижимал ее к земле, к траве, конечно, шлюхам положено кричать, но в округе слишком много любителей свежего воздуха — бегунов и гуляющих пенсионеров. Ей не понравилось, когда он стал целовать красный лак и пряжки из металла, она кричала громче других, красиво кричала, иначе не скажешь. Ее ноги пришлось целовать после, может, он обошелся с ней чересчур жестко, слишком долго прижимал ее лицо к сухой земле. Сложно с этими шлюхами, если ты с ними по-хорошему, им сразу хочется члена. И эта такая же.
Ноги у нее красивые. Кожа светлая, пальчики маленькие. Он почти что забыл, какие они, маленькие шлюхи. Четыре года жаждал, дрочил-дрочил-дрочил, но теперь это уже без надобности, теперь они опять с ним.
Хуже всего они были потом. Когда получали наконец свой член. Когда молчали.
Эту он спрятал. Большая ель, нижние ветви касались земли, она как раз уместилась под ними. Вся грязная, зря он так сильно ее придавил, но дочиста вылизал ей ноги, вкус у них был земляной.
Он сидел тут уже три часа. Хорошая скамейка, не слишком близко, но все равно видно всех выходящих и входящих. Садик, похоже, хороший, он бывал здесь раньше, дети всегда выглядели счастливыми.
Дело в охране. Обыкновенная полицейская мелкота, конечно, но все равно мешают, придется идти в обход. В Стренгнесе они торчали по двое возле каждого детского сада. Но тут-то Энчёпинг, в тридцати километрах оттуда, он даже не предполагал, что их и тут везде понатыкают.
Маленькие, маленькие шлюшки.
Он уже многих видел.
Почти все светленькие, он предпочитал белых шлюх, они мягче, их кожа, все сосудики на поверхности видны, когда сильно надавишь, остаются красные пятнышки.
Красивая церковь. Гордая, белая, величественная, она возвышалась над деревушкой, слишком большая, слишком претенциозная, — интересно, ее строили с учетом численности прихожан или же по стандартам того времени, когда христианство было законом, а люди словно бы казались больше?
Фредрику она очень нравилась. Он давным-давно вышел из Шведской церкви, для него существовало только то, что он видел, а он не видел жизни после смерти, но именно с этой церковью, с этим кладбищем связано так много. Его жизнь. Его детство. Из года в год, каждое лето, он с восторгом ходил вместе с дедом, отцом матери, церковным сторожем, к нему на работу. Смотрел, как дед копает глубокие могилы, без конца стрижет траву, устанавливает на черной доске золотистые металлические цифры — номера псалмов. Дед разрешал ему немножко помочь: каждую субботу он нажимал на кнопку, управляющую церковным колоколом, после каждой службы собирал оставленные Библии и складывал на тележку со ржавыми колесами, на алтаре ставил в тяжелые бронзовые подсвечники длинные стеариновые свечи, белые, гладкие, а потом проверял, ровно ли они стоят. Он понимал, это ностальгия и приукрашенные воспоминания, да это и неинтересно, интересно другое: вместо футболиста Йоханна Круиффа его кумиром тогда стал дед, и он по-прежнему любил этого теперь уже девяносточетырехлетнего седого старика, который на больных ногах ковылял по своей кухне и без конца пил горячий кофе, да, счастливое время — единственное будущее, какое он сегодня признавал.