Один из присяжных спросил ее, как бы она рассуждала, если бы он спас ее собственного ребенка. Если бы она жила там, рядом с детским садом в Энчёпинге.
У нее не было детей.
Но ей хватило ума понять, что в таком случае она бы, наверное, испытывала другие чувства.
Она не знала. И ушла от ответа.
Здание суда уже совсем близко.
Одновременно дождь припустил еще сильнее. Крупные капли быстро образовывали огромные лужи. Гроза.
Она остановилась. Одежда промокла до нитки.
Вода, бегущая по щекам, по шее, успокаивала, придавала храбрости, ей достанет сил провести обсуждение, где она постарается повлиять на остальных участников процесса, чтобы единогласно приговорить скорбящего отца к пожизненному тюремному заключению.
На улице шел дождь. Он стоял у зарешеченного окна, высматривая источник раздражающего, трескучего звука. Полуоторванный, болтающийся кусок железного подоконника. Он видел его, металл медного цвета, видел стучащие по нему капли, это причиняло боль, что-то рвалось в нем всякий раз, когда металл дребезжал. Лег на койку — грязный потолок, голые стены, запертая дверь с закрытым окошком, — пробовал зажмуриться, отключиться, но в последние дни спал так много, что уже не мог уйти в сновидения, нельзя столько спать.
В СИЗО он сидел уже без малого три недели.
Охранники смеялись, когда он жаловался, говорили, что в Швеции чуть ли не самые долгие в мире сроки предварительного заключения, к тому же по его делу уже шло разбирательство.
Некоторые сидели месяцами, едва ли не годами в ожидании судебного процесса и приговора.
Ему повезло, говорили они, ведь он застрелил педофила, напугавшего всю страну, и оказался в центре внимания СМИ, ведущих свое расследование, требовательных, напористых. Он, черт побери, понятия не имеет о бесконечном ожидании, которое иной раз доводит людей до самоубийства, особенно ночью. Кто-то пришел.
Он быстро прикинул в уме — до обеда не меньше часа. Посмотрел на дверь. В коридоре кто-то стоял. Глаза в окошке.
— Фредрик?
— Да?
— К тебе посетители.
Он сел на койку, пригладил волосы, впервые за много дней подумал, как выглядит его прическа. Дверь открылась.
Священник и адвокат. Ребекка и Кристина Бьёрнссон. Одновременно шагнули в камеру. Обе прямо-таки сияли.
— Привет.
Он не сумел ответить.
— А на улице дождь.
Он молчал. Эти люди ему симпатичны, надо бы встать, поговорить с ними, но сил больше нет, общаться неохота. Они пришли с добрыми намерениями, но здесь его камера, даже люминесцентная лампа, которая вконец обезображивала все, и та принадлежит только ему, а ничего другого в жизни нет, по крайней мере сейчас.
— Что вы хотите?
— Сегодня прекрасный день.
— Я устал. Чертов стук. — Он указал на окно. — Слышите?
Они послушали, утвердительно покивали. Некоторое время Ребекка теребила пасторский воротничок, потом протянула руку, взяла его за плечо.
— А теперь, Фредрик, пожалуйста, внимательно послушай. У Кристины хорошие новости.
Она обернулась к Кристине Бьёрнссон, которая присела на койку, рядом с ним. Полное тело, спокойный голос.
— Ну так вот. Фредрик, вы свободны.
Он выслушал ее. Но не ответил.
— Вы понимаете? Свободны! Вас только что признали невиновным. Мнения суда разделились, но присяжные признали ваши действия самообороной.
Ее слова, откликнуться на них нет сил.
— Послушай, ты можешь выйти из камеры, снять с себя эту робу. Сегодня вечером ты запрешь свою дверь, только если захочешь.
Он снова встал, подошел к окну, к железному подоконнику, громыхавшему еще громче прежнего. Дождь усилился. Будет гроза.
— Я не знаю…
— Что ты сказал?
— Не знаю, имеет ли это значение.
— Что не имеет значения?
— Я вполне могу и здесь остаться.
Почему-то он вспомнил армейскую службу. Как он ее ненавидел, как считал минуты, как в один прекрасный день она кончилась и он с ощущением пустоты молча вышел за ворота; и радость, и тоска, и предвкушение вмиг исчезли, все это время они питали его жизненной силой — и выгорели. Вот и сейчас, как тогда.
— Вряд ли вы поймете. Я кончился.
Ребекка и Кристина Бьёрнссон переглянулись.
— Да. Мы вправду не понимаем.
Ему не хотелось объяснять. Хотя они заслуживали попытки объяснить.
— Я больше не существую. У меня ничего нет. Была дочка. Ее нет. Ее искромсал человек, который и прежде рвал и резал. У меня был человеческий облик. Теперь его нет. Я считал жизнь неприкосновенной — и насмерть застрелил другого человека. Я не знаю. Не знаю, черт побери! Когда теряешь жизнь — что остается?
Они так и сидели на его койке, ждали, пока он менял одежду, менял окружающий мир.
Фредрик больше не принадлежал к миру заключенных.
Он кивнул охраннику с неподвижными глазами, по дороге задержался в коридоре, купил кофе в пластмассовом стаканчике из глухо гудящего автомата, прошел дальше к выходу, напрямик мимо двух десятков журналистов, точь-в-точь как в зале суда, им хотелось урвать клочок его лица, а он ничего не говорил, ничего не выказывал, обнял Ребекку и Кристину Бьёрнссон на тротуаре и сел в ожидающее такси.
Бенгт Сёдерлунд во всю прыть бежал через Талльбакку. От своего дома. Бедро болело, во рту привкус крови, как в детстве, когда он бегал кросс на школьных соревнованиях и приходил к финишу первым, не потому, что был самым сильным и тренированным, а потому, что твердо решил быть первым. Теперь он бежал снова. Словно боялся не успеть, словно должен учесть каждую секунду, приберечь на будущее.